Потом я то ли заснула, то ли потеряла сознание, а когда очнулась, было темно и тихо: лишь в листве над головой шелестел моросящий дождь. Похолодало — от этого я, наверное, и пришла в себя. А еще там был сияющий человек: я видела его в блеске дождевых капель. Он говорил мне о том, что вот теперь я умру, меня объедят зверюшки и жуки, от меня останется один скелет. Не обидно ли это, а, бедняжка Эммилу? Все это так меня разозлило, что я высвободилась из лямок рюкзака и попыталась выпрямиться. Вот тут-то меня и пробрала настоящая боль.
Которая, впрочем, не помешала мне идти вниз по склону, проламываясь сквозь кусты, спотыкаясь и падая. Дождь усилился, вода в речушке поднялась и, когда я переходила ее вброд, уже доходила мне до бедер, а я, словно пережитого оказалось недостаточно, поскользнулась и вымокла до нитки. Тут мне стало ясно, что больше уже невозможно сделать ни шагу, нужно прилечь, чуть-чуть отдохнуть. Но внезапно появилась сиделка, та самая сиделка с глазами как листья ивы, знакомая мне с первой ночи в доме Орни, и сказала: «Нет, дитя, не сейчас, иди, потерпи еще чуточку». Меня это почему-то не удивило, я даже не задумалась, кто она и откуда могла там взяться. Облака были низкими и тяжелыми, небо безлунным, но я отчетливо видела ее белый головной платок, от которого исходило свечение. Сиделка говорила на неизвестном мне языке, то есть звучание слов было мне незнакомо, но смысл их я прекрасно понимала.
«Господь помог тебе пройти достаточно, дитя, — сказала она, — но дальнейший путь ты должна будешь одолеть сама». Я ответила ей, что не верю ни в какого бога, и осознала, что все происходит во сне и что я умираю.
Потом мне снова стало тепло, и я плыла и плыла по длинному белому коридору, думая: «Так вот какая она, смерть». Совсем рядом со своей головой я различила грубую текстуру штукатурки, электрическую арматуру, белую краску, отставшую вокруг того места, где хромированная трубка крепилась к базовой плате, и пластинку с надписью: «Кэйби электрик инк. Декатур, Джорджия». Опустив глаза, я увидела ряд больничного вида коек, все они, кроме моей, были пусты. Было утро, я лежала навзничь на постели, не мертвая, но ощущающая себя таковой, и темнокожая женщина в белом головном уборе и фартуке измеряла у меня кровяное давление. Наши глаза встретились, и на какой-то момент я приняла ее за сестру Тринидад Сальседо из Майами и подумала: может быть, все, что происходило со мной после нашей последней встречи, — сон? Но нет, она сказала: «Что ж, ты снова с нами, как ты себя чувствуешь?» Я произнесла традиционное: «Где я?» — и она ответила, что это лазарет приората Святой Екатерины, а ее зовут сестра Мерседес Панной. Потом сестра осведомилась, как меня называть, получила ответ: «Эмили Луиза Гариго», а я в свою очередь поинтересовалась: «Вы сестра Крови, да?» Она бросила на меня заинтересованный взгляд, но не ответила, а спросила, не беспокоит ли меня что; обычно сиделки задают такой вопрос, когда хотят узнать, не испытываете ли вы адскую боль, и вот тут я поняла, что вся моя спина горит и от левой лопатки расходятся пульсирующие волны. Я сказала, у меня болит спина, и она ушла и вернулась с парой красно-белых капсул и чашкой воды.
Следующую неделю я провела как в тумане, однако узнала, что мне прострелили лопатку, но набитый мясом рюкзак уменьшил силу пули и спас мне жизнь. Когда меня нашли, я страдала от переохлаждения, занесенной инфекции и иммунологического воспаления, развившегося из-за того, что оленья кровь попала в мою рану. Кто и почему в меня стрелял, в этой больнице не спрашивали, а сама я боялась поднимать эту тему. Что же до местонахождения, то моя догадка оказалась верна: меня доставили в клинику Общества сестер милосердия Крови Христовой, существовавшую, как я узнала позднее, при главном орденском центре подготовки в Северной Америке.
Спустя примерно десять дней, несколько окрепнув и уже имея возможность ходить по больнице, я пошла в маленькую комнату отдыха и прочла «Роанок таймс», где говорилось о ликвидации федералами подпольной империи наркоторговцев, являвшихся одновременно оголтелыми белыми шовинистами. При проведении операции не обошлось без перестрелки и взрывов, в результате чего погибли шесть офицеров и неустановленное количество преступников, включая их идейного вождя Персиваля О. Фоя. Все это сопровождалось обычными комментариями активистов самых разных движений: одни заявляли, что по вине федералов в результате взрыва пострадали честные люди, а противники свободной продажи оружия, напротив, подняли вой по поводу того, какую опасность представляет оно в руках криминальных элементов.
Таков был конец Орни Фоя: кровь, огонь, грохот взрывов. Гибель ницшеанского героя, какой он для себя и хотел. Слез для него у меня не нашлось, хотя он был первым человеком, которого я любила, не в телесном смысле, конечно, а в том, что могла предпочесть его благо своему собственному. Сам-то он, конечно, в такую любовь не верил. Да и вообще, оглядываясь назад, я понимаю, что Господь послал его мне лишь для того, чтобы пробить брешь в броне моей личности, сам же Орни представлял собой лишь несгибаемое орудие, такое же, каким мог быть вложенный в его руки стальной клинок. К тому же я верила в него, во всю эту ахинею, в его апокалипсис и прочее, с нынешних же своих позиций расцениваю это как начало постижения мною веры как таковой. Точно так же привязанность к моему ненаглядному расисту и убийце явилась опытом любви к тому, что совершенно не совместимо с этим чувством… «Я делал это, говорит моя память; я не мог этого сделать, говорит моя гордость и остается несокрушимой. Наконец память уступает» — так говорит Ницше. Но не для меня, мне отказано даже в этом.